MIA -
главная
страница | Глав.
стр.
Иноязычной
секции | Глав. стр.
Русской
секции | Троцкийский
архив
Оригинал
находится на
странице http://www.revkom.com
Последнее
обновление
Февраль 2011г.
Верное своей традиции: не выдерживать ни одного серьезного толчка, Временное правительство развалилось, как мы помним, ночью 26 августа. Вышли кадеты, чтобы облегчить работу Корнилова. Вышли социалисты, чтобы облегчить работу Керенского. Открылся новый кризис власти. Прежде всего стал вопрос о самом Керенском: глава правительства оказался соучастником заговора. Возмущение против него было так велико, что при упоминании его имени соглашательские вожди то и дело прибегали к большевистскому словарю. Чернов, только что выскочивший из министерского поезда на полном ходу, писал в центральном органе своей партии о той "неразберихе", в которой не поймешь, где кончается Корнилов и начинается Филоненко с Савинковым, где кончается Савинков и начинается Временное правительство, как таковое". Намек был достаточно ясен: "Временное правительство, как таковое" – это ведь и был Керенский, принадлежавший к одной партии с Черновым.
Но отведя душу в крепких выражениях, соглашатели решили, что без Керенского им не обойтись. Если они помешали Керенскому амнистировать Корнилова, то сами они поспешили амнистировать Керенского. В виде компенсации он согласился пойти на уступку по вопросу об образе правления России. Еще вчера считалось, что разрешить этот вопрос может только Учредительное собрание. Теперь юридические препятствия сразу посторонились. Смещение Корнилова в заявлении правительства объяснялось необходимостью "спасения родины, свободы и республиканского строя". Чисто словесная, и притом запоздалая, подачка влево нисколько, разумеется, не укрепляла авторитета власти, тем более что и Корнилов объявлял себя республиканцем.
30 августа Керенскому пришлось уволить Савинкова, которого через несколько дней исключили даже из всеобъемлющей партии эсеров. Но на должность генерал-губернатора тут же назначен был политически равноценный Савинкову Пальчинский, который начал с того, что закрыл газету большевиков. Исполнительные комитеты протестовали. "Известия" назвали этот акт "грубой провокацией". Пальчинского пришлось убрать через 3 дня. Как мало Керенский собирался вообще менять курс своей политики, показывает тот факт, что уже 31-го он формировал новое правительство с участием кадетов. Даже эсеры не могли пойти на это: они пригрозили отозвать своих представителей. Новый рецепт власти найден был Церетели: "Сохранить идею коалиции и отмести все элементы, которые тяжелым грузом повисли на правительстве". "Идея коалиции окрепла, – подпевал Скобелев, – но в составе правительства не может быть места той партии, которая была связана с заговором Корнилова". Керенский с этим ограничением не соглашался и по-своему был прав.
Коалиция с буржуазией, но с исключением руководящей буржуазной партии, была явной бессмыслицей. На это указал Каменев, который на объединенном заседании исполнительных комитетов, в свойственном ему тоне увещания, делал выводы из свежих событий. "Вы хотите нас бросить на еще более опасный путь коалиции с безответственными группами. Но вы забыли о коалиции, собранной и укрепленной грозными событиями минувших дней, – о коалиции между революционным пролетариатом, крестьянством и революционной армией". Большевистский оратор напомнил слова, сказанные Троцким 26 мая в защиту кронштадтцев от обвинений Церетели: "Когда контрреволюционный генерал попытается накинуть на шею революции петлю, кадеты будут намыливать веревку, а кронштадтские матросы явятся, чтобы бороться и умирать вместе с нами". Напоминание попадало не в бровь, а в глаз. На разглагольствования об "единстве демократии" и о "честной коалиции" Каменев отвечал: "Единство демократии зависит от того, пойдете ли вы или не пойдете в коалицию с Выборгским районом. Всякая другая коалиция бесчестна". Речь Каменева произвела несомненное впечатление, которое Суханов регистрирует в словах: "Очень умно и тактично говорил Каменев". Но дальше впечатления дело не пошло. Пути обеих сторон были предопределены.
Разрыв соглашателей с кадетами в сущности с самого начала имел чисто показной характер. Либеральные корниловцы сами понимали, что им в ближайшие дни лучше держаться в тени. За кулисами решено было, по явному соглашению с кадетами, создать правительство, в такой степени возвышающееся над всеми реальными силами нации, чтобы его временный характер не вызывал ни у кого сомнения. Кроме Керенского пятичленная директория включала министра иностранных дел Терещенко, который уже стал несменяемым, благодаря связи с дипломатией Антанты; московского командующего округом Верховского, поспешно произведенного для этой цели из полковников в генералы; адмирала Вердеревского, поспешно освобожденного для этой цели из тюрьмы; наконец, сомнительного меньшевика Никитина, которого его партия признала вскоре достаточно созревшим для исключения из ее рядов.
Победив Корнилова чужими руками, Керенский, казалось, заботился только о том, чтобы провести в жизнь его программу. Корнилов хотел соединить власть верховного главнокомандующего с властью главы правительства. Керенский это осуществил. Корнилов намеревался единоличную диктатуру прикрыть пятичленной директорией. Керенский это выполнил. Чернова, отставки которого требовала буржуазия, Керенский выставил из Зимнего дворца. Генерала Алексеева, героя кадетской партии и ее кандидата на пост министра-президента, он назначил начальником штаба ставки, т. е. фактическим главою армии. В приказе по армии и флоту Керенский требовал прекращения политической борьбы в войсках, т. е. восстановления исходного положения. Из своего подполья Ленин характеризовал положение на верхушке со свойственной ему предельной простотой: "Керенский – корниловец, рассорившийся с Корниловым случайно и продолжающий быть в интимнейшем союзе с другими корниловцами". Одна беда: победа над контрреволюцией одержана гораздо более глубокая, чем нужно было для личных планов Керенского.
Директория поспешила освободить из тюрьмы бывшего военного министра Гучкова, считавшегося одним из вдохновителей заговора. На кадетских вдохновителей юстиция вообще не поднимала руки. Держать дальше большевиков под замком становилось, при этих условиях, все труднее. Правительство нашло выход: не снимая обвинения, выпускать большевиков под залог. Петроградский совет профессиональных союзов взял на себя "честь внести залог за достойного вождя революционного пролетариата": 4 сентября Троцкий был освобожден под скромный, в сущности фиктивный, залог в 3000 рублей. В своей "Истории русской смуты" генерал Деникин пишет патетически: "1 сентября был подвергнут аресту генерал Корнилов, а 4 сентября тем же Временным правительством отпущен на свободу Бронштейн-Троцкий. Эти две даты должны быть памятны России". Освобождение большевиков на поруки продолжалось в течение ближайших дней. Выпускаемые из тюрем не теряли времени даром: массы ждали и звали, партии нужны были люди.
В день освобождения Троцкого Керенский издал приказ, в котором, признавая, что комитеты оказали "весьма существенную помощь правительственной власти", повелевал этим комитетам прекратить дальнейшую деятельность. Даже "Известия" признали, что автор приказа обнаружил "довольно слабое понимание" обстановки. Межрайонное совещание советов в Петрограде постановило: "Революционных организаций по борьбе с контрреволюцией не распускать". Напор снизу был так силен, что соглашательский Военно-революционный комитет решил не признавать распоряжения Керенского и призвал свои местные органы "ввиду продолжающегося тревожного состояния работать с прежней энергией и выдержкой". Керенский смолчал: ничего другого и не оставалось.
Всемогущему главе директории приходилось на каждом шагу убеждаться, что обстановка изменилась, что сопротивление возросло и что приходится кое-что менять, по крайней мере на словах. 7 сентября Верховский заявил для печати, что программа оздоровления армии, выработанная до корниловского мятежа, в настоящий момент должна быть отвергнута, ибо "при данном психологическом состоянии армии" она привела бы лишь к еще большему разложению ее. В ознаменование новой эры военный министр выступил перед Исполнительным комитетом. Пусть не беспокоятся: генерал Алексеев уйдет и вместе с ним уйдут все, кто так или иначе примыкал к корниловскому восстанию. Здоровые начала армии нужно прививать "не пулеметами и нагайками, а путем внушения идей права, справедливости и строгой дисциплины". Это совсем пахло весенними днями революции. Но на дворе стоял сентябрь, надвигалась осень. Алексеев был через несколько дней действительно смещен, и его место занял генерал Духонин: преимущество этого генерала состояло в том, что его не знали.
В возмещение за уступки военный и морской министры требовали от Исполнительного комитета немедленной помощи: офицеры ходят под дамокловым мечом, хуже всего дело обстоит в Балтийском флоте, нужно утихомирить матросов. После долгих прений решено было, как всегда, послать во флот делегацию, причем соглашатели настаивали на том, чтобы в нее вошли большевики, и прежде всего Троцкий: только при этом условии делегация может рассчитывать на успех. "Мы решительно отвергаем, – возразил Троцкий, – ту форму сотрудничества с правительством, которую защищал Церетели... Правительство ведет в корне ложную, противонародную и бесконтрольную политику; а когда эта политика упирается в тупик или приводит к катастрофе, на революционные организации возлагается черная работа по улажению неизбежных последствий... Одной из задач этой делегации, как вы формулируете, является расследование в составе гарнизонов "темных сил", то есть провокаторов и шпионов... Неужели вы забыли, что я сам привлекаюсь по 108 статье?.. В борьбе с самосудами мы идем своими путями... не рука об руку с прокурором и контрразведчикам, а как революционная партия, которая убеждает, организует и воспитывает".
Созыв Демократического совещания был решен в дни корниловского восстания. Оно должно было еще раз показать силу демократии, внушить уважение к ней противникам справа и слева и – не последняя из задач – обуздать зарвавшегося Керенского. Соглашатели серьезно намеревались подчинить правительство какому-либо импровизованному представительству до созыва Учредительного собрания. Буржуазия заранее отнеслась к совещанию враждебно, усматривая в нем попытку закрепить позиции, которые демократия вернула себе победой над Корниловым. "Затея Церетели, – пишет Милюков в своей "Истории", – являлась, по существу, полной капитуляцией перед планами Ленина и Троцкого". Как раз наоборот: затея Церетели была направлена на то, чтобы парализовать борьбу большевиков за власть советов. Демократическое совещание противопоставлялось съезду советов. Соглашатели создавали для себя новую базу, пытаясь задавить советы искусственным сочетанием всякого рода организаций. Демократы распределяли голоса по собственному усмотрению, руководствуясь одной заботой: обеспечить себе бесспорное большинство. Верхушечные организации оказались представлены несравненно полнее, чем низшие. Органы самоуправления, в том числе и недемократизованные земства, получили огромный перевес над советами. Кооператоры оказались в роли вершителей судеб.
Не занимавшие раньше в политике никакого места кооператоры выдвинулись на политическую арену в первые в дни московского совещания и с этого времени начали выступать не иначе как от 20 миллионов своих членов или, еще проще, от "половины населения России". Корнями своими кооперация уходила в деревню через верхние ее слои, которые одобряли "справедливую" экспроприацию дворян под условием, чтобы их собственные участки, нередко весьма значительные, получили не только защиту, но и приращение. Вожди кооперации вербовались из либерально-народнической, отчасти либерально-марксистской интеллигенции, создававшей естественный мост между кадетами и соглашателями. К большевикам кооператоры относились с той же ненавистью, с какой кулак относится к непокорному батраку. Соглашатели с жадностью уцепились за сбросивших маску нейтральности кооператоров, чтобы подкрепить себя против большевиков. Ленин жестоко клеймил поваров демократической кухни. "Десять убежденных солдат или рабочих из отсталой фабрики, – писал он, – стоят в тысячу раз больше, чем сотни подтасованных... делегатов". Троцкий доказывал в Петроградском Совете, что чиновники кооперации так же мало выражают политическую волю крестьян, как врач – политическую волю своих пациентов или почтовый чиновник – взгляды отправителей и получателей писем: "Кооператоры должны быть хорошими организаторами, купцами, бухгалтерами, но защиту классовых прав крестьяне, как и рабочие, передают своим советам". Это не помешало кооператорам получить полтораста мест и, вместе с переформированными земствами и всякими другими притянутыми за волосы организациями, совершенно исказить характер представительства масс.
Петроградский Совет включил в список своих делегатов на совещание Ленина и Зиновьева. Правительство отдало распоряжение арестовать обоих при входе в здание театра, но не в самом зале заседания: таков был, очевидно, компромисс между соглашателями и Керенским. Но дело ограничилось политической демонстрацией Совета: ни Ленин, ни Зиновьев не собирались являться на совещание. Ленин считал, что большевикам там вообще нечего делать.
Совещание открылось 14 сентября, ровно через месяц после Государственного, в зрительной зале Александрийского театра. Число допущенных представителей доходило до 1775. Около 1200 присутствовало при открытии. Большевики, разумеется, были в меньшинстве. Но, несмотря на все ухищрения избирательной системы, они представляли очень внушительную группу, которая по некоторым вопросам собирала вокруг себя свыше трети всего состава.
Достойно ли сильного правительства выступать перед каким-то "частным" совещанием? Этот вопрос составлял предмет больших колебаний в Зимнем дворце и отраженных волнений в Александринке. В конце концов глава правительства решил показаться демократии. "Встреченный аплодисментами, – рассказывает Шляпников о появлении Керенского, – он направился к президиуму, чтобы пожать руки сидевшим за столом. Доходит очередь до нас (большевиков), сидевших неподалеку друг от друга. Мы переглянулись и быстро условились не подавать ему руки. Театральный жест через стол, – я отодвинулся от предложенной мне руки, и Керенский с протянутой рукой, не встретив наших рук, прошел далее". Такое же отношение глава правительства встречал и на противоположном фланге: у корниловцев. А кроме большевиков и корниловцев уже не оставалось реальных сил.
Вынужденный всей обстановкой представить объяснения по поводу своей роли в заговоре, Керенский и на этот раз слишком понадеялся на импровизацию. "Я знаю, чего они хотели, – проговорился он, – потому что они, прежде чем искать Корнилова, приходили ко мне и мне предлагали этот путь". Слева кричат: "Кто приходил?.. Кто предлагал?" Испуганный резонансом собственных слов, Керенский уже успел замкнуться. Но политическая подоплека заговора раскрылась и наименее мудрым. Украинский соглашатель Порш докладывал, по возвращении, киевской Раде: "Керенскому не удалось доказать свою непричастность к корниловскому восстанию". Но глава правительства нанес себе в своей речи и другой, не менее тяжкий удар. Когда в ответ на всем надоевшие фразы – "в момент опасности все придут и объяснятся" и пр., ему кричали: "А смертная казнь?" – оратор, потеряв равновесие, совершенно неожиданно для всех, как, вероятно, и для самого себя, воскликнул: "Подождите сначала, когда хотя бы один смертный приговор будет подписан мной, верховным главнокомандующим, и я тогда позволю вам проклинать меня". К эстраде приближается солдат и кричит в упор: "Вы – горе родины". Вот как! Он, Керенский, готов был забыть то высокое место, которое он занимает, чтобы объясниться с совещанием, как человек. "Но человека не все здесь понимают". Поэтому он скажет языком власти: "каждый, кто осмелится"... Увы, это уже слышали в Москве, и Корнилов все-таки осмелился.
"Если смертная казнь была необходима, – спрашивал в своей речи Троцкий, – то как он, Керенский, решается сказать, что не сделает из нее употребления? А если он считает возможным обязаться перед демократией не применять смертную казнь, то... он превращает ее восстановление в акт легкомыслия, стоящий за пределами преступности". С этим соглашался весь зал, одни молча, другие бурно. "Керенский своим признанием и себя, и Временное правительство сильно в то время дискредитировал", – говорит его коллега и почитатель, товарищ министра юстиции Демьянов.
Ни один из министров не мог рассказать, что, собственно, делало правительство помимо разрешения вопросов собственного существования. Хозяйственные мероприятия? Нельзя назвать ни одного. Политика мира? "Я не знаю, – говорил бывший министр юстиции Зарудный, наиболее откровенный, – делало ли Временное правительство в этом отношении что-нибудь, я не видел этого". Зарудный недоуменно жаловался на то, что "вся власть оказалась в руках одного человека", по намеку которого министры приходили и уходили. Церетели неосторожно подхватил эту тему: "Пусть сама демократия пеняет на себя, если на высоте у ее представителя закружилась голова". Но как раз Церетели полнее всего воплощал в себе те черты демократии, которые порождали бонапартистские тенденции власти. "Почему Керенский занял то место, которое он занимает теперь? – возражал Троцкий: вакансия на Керенского была открыта слабостью и нерешительностью демократии. – Я здесь не слышал ни одного оратора, который бы взял на себя малозавидную честь защищать директорию или ее председателя". После взрыва протестов оратор продолжает: "Я очень жалею, что та точка зрения, которая сейчас находит в зале такое бурное выражение, не нашла своего членораздельного выражения на этой трибуне. Ни один оратор не вышел сюда и не сказал нам: зачем вы спорите о прошлой коалиции, зачем задумываетесь о будущей?
У нас есть Керенский, и этого довольно..." Но большевистская постановка вопроса почти автоматически сплачивает Церетели с Зарудным и их обоих – с Керенским. Об этом метко писал Милюков: Зарудный мог жаловаться на самовластие Керенского, Церетели мог намекать на то, что у главы правительства закружилась голова, – "это были слова"; когда же Троцкий констатировал, что в совещании никто не взял на себя открытой защиты Керенского, "собрание сразу почувствовало, что это говорит общий враг".
О власти люди, ее представлявшие, говорили не иначе как о бремени и несчастье. Борьба за власть? Министр Пешехонов поучал: "Власть представляется теперь такой вещью, от которой все открещиваются". Так ли? Корнилов не открещивался. Но совсем свежий урок был уже наполовину забыт. Церетели негодовал на большевиков, которые сами власти не берут, а толкают к власти советы. Мысль Церетели подхватили другие. Да, большевики должны взять власть! – говорилось вполголоса за столом президиума. Авксентьев обратился к сидевшему поблизости Шляпникову: "Возьмите власть, за вами идут массы". Отвечая соседу в тон, Шляпников предложил положить сперва власть на стол президиума. Полуиронические вызовы по адресу большевиков, проходившие и через речи с трибуны и через кулуарные беседы, были отчасти издевательством, отчасти разведкой. Что думают делать дальше эти люди, ставшие во главе Петроградского, Московского и многих провинциальных советов? Неужели же они действительно посмеют захватить власть? Этому не верили. За два дня до вызывающего выступления Церетели "Речь" писала, что лучшим способом на долгие годы освободиться от большевизма было бы вручение его вождям судеб страны; но "сами эти печальные герои дня отнюдь не стремятся на самом деле к захвату всей полноты власти... практически их позиция не может ни с какой точки зрения быть принята в расчет". Это горделивое заключение было по меньшей мере поспешно.
Громадное преимущество большевиков, до сих пор еще, пожалуй, не оцененное, как следует быть, состояло в том, что они прекрасно понимали своих противников, можно сказать, видели их насквозь. Им помогали в этом и материалистический метод, и ленинская школа ясности и простоты, и острая настороженность людей, решившихся идти до конца. Наоборот, либералы и соглашатели сами выдумывали для себя большевиков, в зависимости от потребностей момента. Иначе и не могло быть: партии, которым развитие не оставило выхода, никогда не обнаруживали способности глядеть в лицо действительности, как безнадежно больной не способен глядеть в лицо своей болезни.
Но не веря в восстание большевиков, соглашатели боялись его. Это лучше всего выразил Керенский. "Не ошибитесь, – вдруг выкрикнул он в своей речи, – не думайте, что если меня травят большевики, то за мной нет сил демократии. Не думайте, что я вишу в воздухе. Имейте в виду, что если вы что-нибудь устроите, то остановятся дороги, не будут передаваться депеши..." Часть зала рукоплещет, часть смущенно молчит, большевистская часть откровенно смеется. Плоха диктатура, вынужденная доказывать, что она не висит в воздухе!
На иронические вызовы, обвинения в трусости и нелепые угрозы большевики ответили в своей декларации: "Борясь за власть во имя осуществления своей программы, наша партия никогда не стремилась и не стремится овладеть властью против организованной воли большинства трудящихся масс страны". Это означало: мы возьмем власть, как партия советского большинства. Слова об "организованной воле трудящихся" относились к предстоящему съезду советов. "Только те решения и предложения настоящего совещания, – говорила декларация, – могут найти себе путь к осуществлению, которые встретят признание со стороны Всероссийского съезда советов".
Во время оглашения Троцким декларации большевиков упоминание о необходимости немедленного вооружения рабочих вызвало со скамей большинства настойчивые возгласы: "Зачем, зачем?" Это была все та же нота тревоги и провокации. Зачем? "Чтобы создать действительный оплот против контрреволюции", – отвечает оратор. Но не только для этого. "Я вам говорю от имени нашей партии и идущих за ней пролетарских масс, что вооруженные рабочие... будут защищать страну революции от войск империализма с таким героизмом, какого не знала еще русская история". Церетели охарактеризовал это обещание, резко разделившее зал, как пустую фразу. История Красной Армии впоследствии опровергала его.
Те горячие часы, когда соглашательские главари отвергали коалицию с кадетами, остались позади: без кадетов коалиция оказалась невозможна. Не брать же, в самом деле, власть самим! "Захватить власть мы могли бы еще 27 февраля, – мудрствовал Скобелев, – но... мы всю силу своего влияния употребили на то, чтобы помочь буржуазным элементам оправиться от смущения... и прийти к власти". Почему же эти господа помешали взять власть оправившимся от смущенья корниловцам? Чисто буржуазная власть, разъяснял Церетели, еще невозможна: это вызвало бы гражданскую войну. Корнилова надо было разбить, чтобы своей авантюрой он не мешал буржуазии прийти к власти через несколько этапов. "Теперь, когда революционная демократия вышла победительницей, момент особенно благоприятен для коалиции".
Политическую философию кооперации выразил ее глава Беркенгейм: "Хотим ли мы или не хотим, буржуазия является тем классом, которому будет принадлежать власть". Старый революционер-народник Минор умолял совещание вынести единодушное решение в пользу коалиции. Иначе "нечего себя обманывать: мы будем резать". – "Кого?" – кричали с левых мест. "Мы будем резать друг друга", – окончил Минор при зловещем молчании. Но ведь, по мысли кадетов, правительственный блок нужен был для борьбы против "анархического хулиганства" большевиков. "В этом собственно и заключалась сущность идеи коалиции", – пояснял Милюков с полной откровенностью. В то время как Минор надеялся, что коалиция позволит не резать друг друга, Милюков, наоборот, твердо рассчитывал на то, что коалиция даст возможность общими силами резать большевиков.
Во время прений о коалиции Рязанов огласил ту передовицу "Речи" от 29 августа, которую Милюков снял в последний момент, оставив в газете белое пятно: "Да, мы не боимся сказать, что генерал Корнилов преследовал те же цели, какие мы считаем необходимыми для спасения родины". Цитата произвела впечатление. "О, они спасут!" – несется из левой половины собрания. Но у кадетов есть свои защитники: ведь передовица не была напечатана! К тому же не все кадеты стояли за Корнилова, надо уметь отличать грешников от праведников.
"Говорят, что нельзя обвинять всю кадетскую партию в том, что она была соучастницей корниловского мятежа, – отвечал Троцкий. – Здесь Знаменский не в первый уже раз говорил нам, большевикам: вы протестовали, когда мы делали ответственной всю вашу партию за движение 3–5 июля; не повторяйте тех же ошибок, не делайте ответственными всех кадетов за мятеж Корнилова. Но в этом сравнении, по-моему, есть маленький недочет: когда обвиняли большевиков в том, что они вызвали движение 3–5 июля, то речь шла не о том, чтобы приглашать их в министерство, а о том, чтобы приглашать их в "Кресты". Разницу, надеюсь, не будет отрицать и министр юстиции Зарудный. Мы тоже говорим: если вы желаете тащить кадетов в тюрьму за корниловское движение, то не делайте этого оптом, а каждого отдельного кадета расследуйте со всех сторон. (Смех; голоса: "браво!") Если же речь идет о введении кадетской партии в министерство, то решающим является не то обстоятельство, что тот или иной кадет находился в закулисном соглашении с Корниловым, не то, что Маклаков стоял у телеграфного аппарата, когда Савинков вел переговоры с Корниловым; не то, что Родичев ездил на Дон и вел политические разговоры с Калединым, не в этом суть; суть в том, что вся буржуазная печать либо открыто приветствовала Корнилова, либо осторожно отмалчивалась, выжидая победы Корнилова... Вот почему я говорю, что у вас нет контрагентов для коалиции!"
На другой день представитель Гельсингфорса и Свеаборга, матрос Шишкин, говорил на ту же тему короче и внушительнее: "Коалиционное министерство у моряков Балтфлота и гарнизона Финляндии ни доверием, ни поддержкой пользоваться не будет... Против создания коалиционного министерства матросы подняли боевые флаги". Аргументы от разума не действовали. Матрос Шишкин выдвинул аргумент от морских орудий. Его вполне одобрили другие матросы, стоявшие на часах у входов в зал заседания. Бухарин рассказывал позже, как "матросы, поставленные Керенским для охраны Демократического совещания от нас, большевиков, обращаются к Троцкому и спрашивают, потрясая штыками: а скоро ли этой штукой можно будет поработать?" Это было лишь повторением вопроса, который матросы "Авроры" ставили на свидании в "Крестах". Но теперь сроки приблизились.
Если отвлечься от оттенков, то в совещании легко установить три группировки: обширный, но крайне неустойчивый центр, который не смеет брать власть, соглашается на коалицию, но не хочет кадетов; слабое правое крыло, которое стоит за Керенского и коалицию с буржуазией без всяких ограничений; вдвое более сильное левое крыло, которое стоит за власть советов или за социалистическое правительство. На собрании советских делегатов Демократического совещания Троцкий выступал за передачу власти советам. Мартов – за однородное социалистическое министерство. Первая формула собрала 86 голосов, вторая – 97. Формально лишь около половины рабочих и солдатских советов возглавлялась в этот момент большевиками, другая половина колебалась между большевиками и соглашателями. Но большевики говорили от имени мощных советов наиболее промышленных и культурных центров страны; в советах они были неизмеримо сильнее, чем на совещании, а в пролетариате и армии – неизмеримо сильнее, чем в советах. Отсталые советы непрерывно подтягивались к передовым.
За коалицию голосовало на совещании 766 депутатов, против – 688 при 38 воздержавшихся. Оба лагеря почти уравновесились! Поправка, исключавшая кадетов из коалиции, собрала большинство: 595 голосов против 493 при 72 воздержавшихся. Но устранение кадетов делало коалицию беспредметной. Поэтому резолюция в целом была провалена большинством 813 голосов, т. е. блоком крайних флангов, решительных сторонников и непримиримых противников коалиции, против центра, растаявшего до 183 голосов при 80 воздержавшихся. Это было самое дружное из всех голосований; но оно было так же пусто, как и идея коалиции без кадетов, которую оно отвергало. "По коренному вопросу... – справедливо пишет Милюков, – совещание осталось, таким образом, без мнения и без формулы".
Что оставалось делать вождям? Попрать волю "демократии", которая отвергла их собственную волю. Созывается президиум с представителями партий и групп для перерешения вопроса, уже разрешенного пленумом. Результат: 50 голосов за коалицию, 60 – против. Теперь, кажется, ясно? Вопрос об ответственности правительства перед постоянным органом Демократического совещания принимается тем же расширенным президиумом единогласно. За дополнение этого органа представителями буржуазии поднимается 56 рук против 48, при 10 воздержавшихся. Появляется Керенский, чтобы заявить: в однородном правительстве он участвовать отказывается. После этого задача сводится к тому, чтобы отправить злополучное совещание по домам, заменив его таким учреждением, в котором сторонники безусловной коалиции были бы в большинстве. Чтобы достигнуть необходимого результата, нужно лишь знание правил арифметики. От имени президиума Церетели вносит на совещание резолюцию в том духе, что представительный орган призван "содействовать созданию власти" и что правительство должно "санкционировать этот орган": мечты об обуздании Керенского, таким образом, сданы в архив. Пополненный в надлежащей пропорции представителями буржуазии будущий Совет республики, или предпарламент, будет иметь своей задачей санкционировать коалиционное правительство с кадетами. Резолюция Церетели означает прямо противоположное тому, чего хотело совещание и только что постановил президиум. Но развал, распад и деморализация так велики, что собрание принимает предложенную ему слегка замаскированную капитуляцию 829 голосами против 106 при 69 воздержавшихся. "Итак, пока что вы победили, господа соглашатели и господа кадеты, – писала газета большевиков. – Делайте вашу игру. Приступайте к новому опыту. Он будет последним – за это мы вам ручаемся". "Демократическое совещание, – говорит Станкевич, – поразило даже самих инициаторов чрезвычайным разбродом мысли". В соглашательских партиях – "полный разлад"; справа, в среде буржуазии, "ропот ворчания, передаваемая шепотом клевета, медленное разъедание последних остатков авторитета власти... И лишь слева – консолидация сил и настроения". Это говорит противник, это свидетельствует враг, который в октябре еще будет стрелять по большевикам. Петроградский парад демократии оказался для соглашателей тем, чем для Керенского – московский парад национального единства: публичной исповедью несостоятельности, смотром политического маразма. Если Государственное совещание дало толчок восстанию Корнилова, то Демократическое совещание окончательно расчистило дорогу для восстания большевиков.
Прежде чем разъехаться, совещание выделило из себя постоянный орган путем делегирования в него каждой из групп 15% своего состава, всего – около 350 делегатов. Учреждения имущих классов должны были получить, сверх того, 120 мест. Правительство от себя прибавило 20 мест казакам. Все вместе должно было составить Совет республики, или предпарламент, которому предстояло представлять нацию до созыва Учредительного собрания.
Отношение к Совету республики сразу превратилось для большевиков в острую тактическую задачу: идти или не идти? Бойкот парламентских учреждений со стороны анархистов и полуанархистов продиктован стремлением не подвергать свое бессилие проверке со стороны масс и сохранить тем свое право на пассивное высокомерие, от которого врагам не холодно, а друзьям не тепло. Повернуться спиною к парламенту революционная партия может лишь в том случае, если ставит себе непосредственной целью опрокинуть существующий режим. В годы между двумя революциями Ленин с большой глубиной разрабатывал проблемы революционного парламентаризма.
Самый цензовый парламент может являться и не раз в истории являлся выражением действительного соотношения классов: таковы были, например, государственные думы после разбитой революции 1905–1907 годов. Бойкотировать такие парламенты значит бойкотировать действительное соотношение сил, вместо того чтобы изменять его в пользу революции. Но предпарламент Церетели–Керенского ни в малейшей мере не отвечал соотношению сил. Он был порожден бессилием и хитростью верхов, верой в мистику учреждений, фетишизмом формы, надеждой подчинить этому фетишизму неизмеримо более сильного врага и тем дисциплинировать его.
Чтобы заставить революцию, согнув спину и втянув голову, покорно пройти под ярмом предпарламента, нужно было предварительно если не разбить революцию, то, по крайней мере, нанести ей серьезное поражение. В действительности же поражение понес три недели тому назад авангард буржуазии. Революция, наоборот, испытывала приток сил. Она ставила своей целью не буржуазную республику, а республику рабочих и крестьян, и ей незачем было проползать под ярмом предпарламента, когда она все шире развертывалась в советах.
20 сентября Центральный Комитет большевиков созвал партийное совещание в составе большевистских делегатов Демократического совещания, членов самого ЦК и Петроградского комитета. В качестве докладчика от ЦК Троцкий выдвинул лозунг бойкота по отношению в предпарламенту. Предложение встретило решительное сопротивление одних (Каменев, Рыков, Рязанов) и сочувствие других (Свердлов, Иоффе, Сталин). Центральный Комитет, разделившийся по спорному вопросу пополам, увидел себя вынужденным, вразрез с уставом и традицией партии, передать вопрос на разрешение совещания. Два докладчика, Троцкий и Рыков, выступали как представители противоположных точек зрения. Могло казаться, и большинству казалось, что горячие прения имеют чисто тактический характер. На самом деле спор возрождал апрельские разногласия и подготовлял октябрьские. Вопрос шел о том, приспособляет ли партия свои задачи к развитию буржуазной республики или же действительно ставит себе целью завоевание власти. Большинством 77 голосов против 50 партийное совещание отвергло лозунг бойкота. 22 сентября Рязанов получил возможность заявить Демократическому совещанию от имени партии, что большевики посылают своих представителей в предпарламент для того, чтобы "в этой новой крепости соглашательства обличать всякие попытки новой коалиции с буржуазией". Это звучало радикально. Но по существу это значило политику революционного действия подменить политикой оппозиционного обличения.
Апрельские тезисы Ленина формально усвоены были всей партией; но на каждом большом вопросе из-под них всплывали мартовские настроения, еще очень сильные в верхнем слое партии, который во многих пунктах страны только теперь отделялся от меньшевиков. Ленин мог вмешаться в спор только задним числом. 23 сентября он писал: "Надо бойкотировать Предпарламент. Надо уйти в советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, уйти в профессиональные союзы, уйти вообще к массам. Надо их звать на борьбу. Надо им дать правильный и ясный лозунг: разогнать бонапартистскую банду Керенского с его поддельным Предпарламентом... Меньшевики и эсеры не приняли, даже после корниловщины, нашего компромисса... Беспощадная борьба с ними. Беспощадное изгнание их из всех революционных организаций... Троцкий был за бойкот. Браво, товарищ Троцкий! Бойкотизм побежден во фракции большевиков, съехавшихся на Демократическое совещание. Да здравствует бойкот!"
Чем глубже вопрос проникал в партию, тем решительнее изменялось соотношение сил в пользу бойкота. Почти во всех местных организациях образовались свое большинство и меньшинство. В Киевском комитете, например, сторонники бойкота, во главе с Евгенией Бош, составляли слабое меньшинство, но уже через несколько дней на общегородской конференции подавляющим большинством выносится решение о бойкоте предпарламента: "нельзя терять время на болтовню и сеянье иллюзий". Партия спешила поправить свои верхи.
Тем временем, отбиваясь от вялых претензий демократии, Керенский изо всех сил стремился показать кадетам твердую руку. 18 сентября он отдал неожиданный приказ о роспуске Центрального комитета военного флота. Матросы ответили: "Приказ о роспуске Центрофлота, как незаконный, считать недействительным и требовать его немедленной отмены". В дело вмешался Исполнительный комитет и доставил Керенскому формальный повод, чтобы через три дня отменить свое постановление. В Ташкенте Совет, в большинстве из эсеров, взял в свои руки власть, сместив старых чиновников. Керенский послал назначенному для усмирения Ташкента генералу телеграмму: "Ни в какие переговоры с мятежниками не вступать... Необходимы самые решительные меры". Прибывшие войска заняли город и арестовали представителей советской власти. Немедленно открылась всеобщая забастовка, с участием 40 профсоюзов, в течение недели не выходили газеты, в гарнизоне пошло брожение. Так, в погоне за призраком порядка правительство сеяло бюрократическую анархию.
В тот самый день, когда совещание вынесло решение против коалиции с кадетами. Центральный комитет кадетской партии предложил Коновалову и Кишкину принять предложение Керенского о вступлении в министерство. Дирижерство, как передавали, исходило от Бьюкенена. Это, пожалуй, не надо понимать слишком буквально. Если не сам Бьюкенен, то дирижировала его тень: надо было создать правительство, приемлемое для союзников. Московские промышленники и биржевики упрямились, набивали себе цену, ставили ультиматумы. Демократическое совещание протекало в голосованиях, воображая, что они имеют реальное значение. На самом деле вопрос решался в Зимнем дворце, на соединенных заседаниях осколков правительства с представителями коалиционных партий. Кадеты посылали туда своих наиболее откровенных корниловцев. Все убеждали друг друга в необходимости единства. Церетели, неисчерпаемый кладезь общих мест, открыл, что главное препятствие к соглашению "заключалось до сих пор во взаимном недоверии... Это недоверие должно быть устранено". Министр иностранных дел Терещенко подсчитал, что из 197 дней существования революционного правительства 56 дней ушло на кризисы. На что ушли остальные дни, он не объяснил. Еще прежде чем Демократическое совещание проглотило шедшую наперекор его намерениям резолюцию Церетели, корреспонденты английских и американских газет сообщали по телеграфу, что коалиция с кадетами обеспечена, и уверенно называли имена новых министров. С своей стороны Московский Совет общественных деятелей, под председательством все того же Родзянко, приветствовал своего сочлена Третьякова, приглашенного в состав правительства. 9 августа эти господа посылали Корнилову телеграмму: "В грозный час тяжкого испытания вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой и верою".
Керенский милостиво согласился на существование предпарламента, при условии "признания, что организация власти и пополнение состава правительства принадлежат только Временному правительству". Это унизительное условие продиктовали кадеты. Буржуазия не могла, конечно, не понимать, что состав Учредительного собрания будет для нее гораздо менее благоприятен, чем состав предпарламента: "выборы в Учредительное собрание должны, по словам Милюкова, дать самый случайный и, быть может, пагубный результат". Если тем не менее кадетская партия, недавно еще пытавшаяся подчинить правительство царской Думе, наотрез отказывала предпарламенту в законодательных правах, то только и исключительно потому, что не теряла надежды сорвать Учредительное собрание.
"Либо Корнилов, либо Ленин" – так определял альтернативу Милюков. Ленин, с своей стороны, писал: "Либо власть советов, либо корниловщина. Середины нет". Постольку Милюков и Ленин совпадали в оценке обстановки, и не случайно: в противовес героям соглашательской фразы это были два серьезных представителя основных классов общества. Уже московское Государственное совещание наглядно обнаружило, по словам Милюкова, что "страна делится на два лагеря, между которыми не может быть примирения и соглашения по существу". Но где между двумя общественными лагерями не может быть соглашения, там дело решается гражданской войной.
Ни кадеты, ни большевики не снимали, однако, лозунг Учредительного собрания. Кадетам он нужен был как высшая апелляционная инстанция против немедленных социальных реформ, против советов, против революции. Той тенью, которую демократия отбрасывала от себя вперед, в виде Учредительного собрания, буржуазия пользовалась для противодействия живой демократии. Открыто отвергнуть Учредительное собрание буржуазия могла бы, лишь раздавив большевиков. До этого было далеко. На данном этапе кадеты стремились обеспечить независимость правительства от организаций, связанных с массами, дабы тем вернее затем подчинить его полностью себе.
Но и большевики, не видевшие выхода на путях формальной демократии, не отказывались еще от идеи Учредительного собрания. Они и не могли это сделать, не порывая с революционным реализмом. Создаст ли дальнейший ход событий условия для полной победы пролетариата, этого нельзя было предвидеть с абсолютной уверенностью. Но вне диктатуры советов и до этой диктатуры Учредительное собрание должно было явиться высшим достижением революции. Точно так же, как большевики защищали соглашательские советы и демократические муниципалитеты от Корнилова, они готовы были защищать Учредительное собрание от покушений буржуазии.
Тридцатидневный кризис завершился, наконец, созданием нового правительства. Главную роль, после Керенского, призван был играть в нем богатейший московский промышленник Коновалов, который в начале революции финансировал газету Горького, состоял затем членом первого коалиционного правительства, вышел с протестом в отставку после первого съезда советов, вступил в кадетскую партию, когда она созрела для корниловщины, и теперь вернулся в правительство в качестве заместителя председателя и министра торговли и промышленности. Рядом с Коноваловым заняли министерские посты Третьяков, председатель московского биржевого комитета, и Смирнов, председатель московского военно-промышленного комитета. Киевский сахарозаводчик Терещенко оставался министром иностранных дел. Остальные министры, в том числе и социалисты, были без особых примет, но вполне готовы не нарушать гармонии. Антанта могла быть тем более довольна правительством, что послом в Лондоне оставался старый дипломатический чиновник Набоков, послом в Париж отправлен был кадет Маклаков, союзник Корнилова и Савинкова, в Берн – "прогрессист" Ефремов: борьба за демократический мир была передана в надежные руки. Декларация нового правительства представляла злостную пародию на московскую декларацию демократии. Смысл коалиции был, однако, не в программе преобразований, а в том, чтобы попытаться доделать дело июльских дней: обезглавить революцию, разгромив большевиков. Но здесь "Рабочий путь", одно из перевоплощений "Правды", дерзко напоминал союзникам: "Вы забыли, что большевики – это теперь советы рабочих и солдатских депутатов". Напоминание попадало в больное место. "Само собой, – признает Милюков, – ставился роковой вопрос: не поздно ли? Не поздно ли объявлять войну большевикам?"
Пожалуй, действительно поздно. В день сформирования нового правительства в составе 6 буржуазных министров и 10 полусоциалистических закончено было формирование нового Исполнительного комитета Петроградского Совета в составе 13 большевиков, 6 эсеров и 3 меньшевиков. Правительственную коалицию Совет встретил резолюцией, внесенной его новым председателем Троцким. "Новое правительство... войдет в историю революции как правительство гражданской войны... Весть о новой власти встретит со стороны всей революционной демократии один ответ: в отставку!.. Опираясь на этот единодушный голос подлинной демократии, всероссийский съезд советов создаст истинно революционную власть". Противникам хотелось видеть в этой резолюции лишь очередной вотум недоверия. На самом деле это была программа переворота. На ее выполнение понадобится ровно месяц.
Кривая хозяйства продолжала резко клониться вниз. Правительство, Центральный исполнительный комитет, вскоре и вновь созданный предпарламент регистрировали факты и симптомы упадка как доводы против анархии, большевиков, революции. Но у них не было и намека на какой-нибудь хозяйственный план. Состоявший при правительстве для регулирования хозяйства орган не сделал ни одного серьезного шага. Промышленники закрывали предприятия. Железнодорожное движение сокращалось из-за недостатка угля. В городах замирали электрические станции. Печать вопила о катастрофе. Цены росли. Рабочие бастовали слой за слоем, вопреки предупреждениям партии, советов, профессиональных союзов. Не вступали в конфликты только те слои рабочего класса, которые уже сознательно шли к перевороту. Спокойнее всего оставался, пожалуй, Петроград.
Невниманием к массам, легкомысленным безразличием к их нуждам, вызывающим фразерством в ответ на протесты и крики отчаяния правительство поднимало против себя всех. Казалось, оно умышленно искало конфликтов. Рабочие и служащие железных дорог почти с февральского переворота требовали повышения заработной платы. Комиссии сменяли друг друга, никто не давал ответа, у железнодорожников выматывали душу. Соглашатели успокаивали, Викжель сдерживал. Но 24 сентября взрыв разразился. Только тут правительство спохватилось, железнодорожникам сделаны были кое-какие уступки, и стачка, уже успевшая охватить большую часть сети, прекратилась 27 сентября.
Август и сентябрь становятся месяцами быстрого ухудшения продовольственного положения. Уже в корниловские дни хлебный паек был сокращен в Москве и Петрограде до полуфунта в день. В Московском уезде стали выдавать не свыше двух фунтов в неделю. Поволжье, юг, фронт и ближайший тыл – все части страны переживают острый продовольственный кризис. В текстильном районе под Москвой некоторые фабрики уже начали голодать в буквальном смысле слова. Рабочие и работницы фабрики Смирнова – владельца как раз пригласили в эти дни государственным контролером в новую министерскую коалицию – демонстрировали в соседнем Орехове-Зуеве с плакатами: "Мы голодаем", "Наши дети голодают", "Кто не с нами, тот против нас". Рабочие Орехова и солдаты местного военного госпиталя делились с демонстрантами своими скудными пайками: это была другая коалиция, поднимавшаяся против правительственной.
Газеты ежедневно регистрировали новые и новые очаги столкновений и бунтов. Протестовали рабочие, солдаты, мелкий городской люд. Солдатские жены требовали повышения пособий, квартир, дров на зиму. Черносотенная агитация пыталась найти себе пищу в голоде масс. Московская кадетская газета "Русские ведомости", в старое время сочетавшая либерализм с народничеством, теперь с ненавистью и отвращением глядела на подлинный народ. "По всей России разлилась широкая волна беспорядков... – писали либеральные профессора. – Стихийность и бессмысленность погромов... больше всего затрудняют борьбу с ними... Прибегать к мерам репрессии, к содействию вооруженной силы... но именно эта вооруженная сила, в лице солдат местных гарнизонов, играет главную роль в погромах... Толпа... выходит на улицу и начинает чувствовать себя господином положения".
Саратовский прокурор доносил министру юстиции Малянтовичу, который в эпоху первой революции причислял себя к большевикам: "Главное зло, против которого нет сил бороться, это солдаты... Самосуды, самочинные аресты и обыски, всевозможные реквизиции – все это, в большинстве случаев, проделывается или исключительно солдатами, или при их непосредственном участии". В самом Саратове, в уездных городах, в селах "полное отсутствие с чьей-либо стороны помощи судебному ведомству". Прокуратура не успевает регистрировать преступления, которые совершает весь народ.
Большевики не делали себе иллюзий насчет тех трудностей, которые должны будут лечь на них вместе с властью. "Выдвигая лозунг "Вся власть советам!", – говорил новый председатель Петроградского Совета, – мы знаем, что он не исцелит мгновенно все язвы. Нам нужна власть, созданная наподобие правления профессионального союза, которое дает стачечникам все, что может, ничего не скрывает, а когда не может дать, – открыто в этом сознается".
Одно из первых заседаний правительства было посвящено "анархии" на местах, особенно в деревне. Снова признано было необходимым "не останавливаться перед самыми решительными мерами". Попутно правительство открыло, что причиной безуспешности борьбы с беспорядками является "недостаточная популярность" правительственных комиссаров в массах крестьянского населения. Чтобы помочь делу, решено во всех губерниях, охваченных беспорядками, срочно организовать "особые комитеты Временного правительства". Отныне крестьянство должно будет встречать карательные отряды приветственными кликами.
Непреодолимые исторические силы влекли правящих книзу. Никто не верил серьезно в успех нового правительства. Изолированность Керенского была непоправима. Его измену Корнилову имущие классы забыть не могли. "Кто готов был драться против большевиков, – пишет казачий офицер Каклюгин, – тот не хотел этого делать во имя и в защиту власти Временного правительства". Цепляясь за власть, сам Керенский боялся сделать из нее какое-либо употребление. Возрастающая мощь сопротивления парализовала вконец его волю. Он уклонялся от каких бы то ни было решений и избегал Зимнего дворца, где положение обязывало его к действиям. Почти немедленно вслед за образованием нового правительства он подкинул председательство Коновалову, а сам уехал в ставку, где в нем меньше всего было нужды. В Петроград он вернулся только для того, чтобы открыть предпарламент. Удерживаемый министрами, он 14-го все же снова уехал на фронт. Керенский убегал от судьбы, которая преследовала его по пятам.
Коновалов, ближайший сотрудник Керенского и его заместитель, приходил, по словам Набокова, в отчаяние от непостоянства Керенского и полной невозможности положиться на его слова. Но настроения остальных членов кабинета немногим отличались от настроений его главы. Министры тревожно приглядывались, прислушивались, выжидали, отделывались отписками и занимались пустяками. Министр юстиции Малянтович был, по рассказу Набокова, крайне озабочен тем, что сенаторы не допускали к себе нового коллегу Соколова в черном сюртуке. "Как вы думаете, что нужно сделать?" – спрашивал с тревогой Малянтович. По установленному Керенским ритуалу строго соблюдалось, чтобы министры называли друг друга не по имени-отчеству, как простые смертные, а по занимаемому посту – "господин министр такой-то", – как полагается представителям сильной власти. Воспоминания участников кажутся сатирой. По поводу своего военного министра сам Керенский впоследствии писал: "Это было самое неудачное из всех назначений: Верховский в свою деятельность внес что-то неуловимо комическое". Но беда в том, что налет непроизвольного комизма лежал на всей деятельности Временного правительства: эти люди не знали, что им делать и как повернуться. Они не правили, а играли в правителей, как школьники играют в солдатиков, только гораздо менее забавно.
Выступая как свидетель, Милюков очень определенными чертами характеризует состояние главы правительства в тот период: "Потеряв под собой почву, чем дальше, тем больше Керенский обнаруживал все признаки того патологического состояния души, которое можно было бы на языке медицины назвать "психической неврастенией". Близкому кругу друзей давно было известно, что от моментов крайнего упадка энергии утром Керенский переходил во вторую половину дня в состояние крайнего возбуждения под влиянием медицинских средств, которые он принимал". Милюков объясняет особое влияние кадетского министра Кишкина, психиатра по профессии, его умелым обращением с пациентом. Эти сведения мы полностью оставляем на ответственности либерального историка, у которого были, правда, все возможности знать правду, но который далеко не всегда избирал правду своим высшим критерием.
Показания столь близкого к Керенскому человека, как Станкевич, подтверждают если не психиатрическую, то психологическую характеристику, данную Милюковым. "Керенский произвел на меня, – пишет Станкевич, – впечатление какой-то пустынностью всей обстановки и странным, никогда не бывалым спокойствием. Около него были только его неизменные "адъютантики". Но не было ни постоянно раньше окружавшей толпы, ни делегаций, ни прожекторов... Появились какие-то странные досуги, и я имел редкую возможность беседовать с ним по целым часам, причем он обнаруживал какую-то странную неторопливость".
Каждое новое преобразование правительства совершалось во имя сильной власти, и каждое новое министерство начинало с мажорных тонов, чтобы уже в ближайшие дни впасть в прострацию. Оно дожидалось затем внешнего толчка, чтобы развалиться. Толчок давало каждый раз движение масс. Преобразование правительства, если отбросить обманчивую внешность, происходило каждый раз в направлении, противоположном движению масс. Переход от одного правительства к другому заполнялся кризисом, который каждый раз принимал все более затяжной и болезненный характер. Каждый новый кризис расточал часть государственной власти, обессиливал революцию, деморализовал правящих. Исполнительный комитет первых двух месяцев мог все, даже призвать номинально к власти буржуазию. В следующие два месяца Временное правительство вместе с Исполнительным комитетом еще могло многое, даже открыть наступление на фронте. Третье правительство, при обессиленном Исполнительном комитете, способно было начать разгром большевиков, но не способно было довести его до конца. Четвертое правительство, возникшее после самого долгого кризиса, неспособно было уже ни на что. Едва родившись, оно умирало и с открытыми глазами ждало своего могильщика.