Памяти Б. Н. Гроссера-Зе льцера[135]

Л. Д. Троцкий


Оригинал находится на странице http://www.revkom.com
Последнее обновление Февраль 2011г.


Впервые я познакомился с Гроссером в Лондоне, в 1907 г., во время второго, лондонского, съезда. Видел я его, собственно, еще до революции, в одном из южно-германских городов, где Гроссер, тогда еще студент, выступал оппонентом на моем реферате. Он был тогда совсем еще мальчиком, но в голосе его звучал уже металл настоящего оратора. И в 1907 г., оставив позади себя эпоху революции, Гроссер был все еще убийственно молод. Несмотря на энергичную растительность на лице и складку на лбу, в глазах его можно было без труда прочесть признание в юношеской свежести восприятий и жадности к жизни. В нем - при большой дозе застенчивости - были ноты и жесты уверенности в себе, той изнутри идущей уверенности, которая порождается даровитостью натуры. Эти нервные, как бы повелительные движения и нетерпеливые поблескивания близоруких, очень честных глаз, вперемежку со вспышками юношеского смущения, придавали незабываемую выразительность и угловатую привлекательность всему его образу. Угрожающе худой, с приподнятыми плечами и тонкими руками, он создавал впечатление чрезвычайной физической непрочности. На таких сыновей матери смотрят с щемящей тревогой: устоит ли? Не сломится ли? А его мать должна была глядеть с двойной тревогой: ведь не на торную дорогу вставал ее сын... И только, когда Зельцер говорил, в особенности публично, непосредственное впечатление хрупкости отодвигалось куда-то назад впечатлением внутренней силы, убежденности, нравственного упорства. "А, вот он каков, - говорили вы, слушая Зельцера в первый раз, - нет, он еще за себя постоит, да и за других постоит!" Хрупкий анатомический аппарат его приводился в движение превосходной нравственной пружиной первоклассного закала.

Мы оказались в Лондоне в одном и том же отеле и в первые дни общими силами преодолевали затруднения, вытекавшие из лондонских расстояний и из незнания английского языка. Это сблизило. Шествуя с ним по бесконечным лондонским улицам, от одного "боби" до другого, я непрерывно ощущал ту радость, какую дает общение с прекрасной человеческой личностью. Его интеллектуальная стремительность, легкость, с какой он реагировал на чужие мысли, меткость его силлогизмов, победоносность его антитез, боевой задор, вспыхивавший тревожными огоньками и в самой непринужденной беседе, все это располагало к нему, - особенно в ореоле его кричащей молодости. Я думаю, будет верно, если я скажу, что внешняя неуравновешенность его натуры и сочетание уверенности в себе с застенчивостью порождали в его старших товарищах и друзьях, - а старше его в ту пору были почти все - симпатию, чуть-чуть покровительственного характера. Но этот оттенок покровительственности бесследно испарялся, как только Зельцер вступал на трибуну. Житейское и фамильярное немедленно отлетало от него, между ним и аудиторией сразу устанавливался необходимый "пафос расстояния". В голосе, сильном и благодарном, крепли властные ноты, жест получал законченность, и политическая страсть с резко выраженным интеллектуальным характером, страсть несгибаемого, победоносного силлогизма, подчиняла слушателей оратору, как власть имеющему. Он был рожден человеком трибуны, т.-е. трибуном.

Уже первое его выступление на лондонском съезде - при выработке порядка дня - обратило на себя внимание. Он говорил ярко, отчетливо, с необходимыми для боевого оратора заострениями. Я и сейчас отчетливо слышу убежденный голос Зельцера, свободно раздающийся под сводами лондонской церкви, в которой происходили заседания съезда; я вижу, как он выбрасывает свою руку то в сторону большевистского, то в сторону меньшевистского крыла; как склоняется и выпрямляется его худая напряженная фигура, повинуясь внутреннему ритму речи. Но этого уж нельзя воспроизвести, это ушло навсегда вместе с его худым и хрупким телом. Остались на бумаге только иероглифы слов. Однако же и на них виден отблеск его духа, смелого, убежденного, дерзающего, бросающего вызов. "Я хочу, - говорит он, - видеть съезд работоспособным... Я не думаю... Я думаю... Я утверждаю...". В этой частой у Зельцера ораторской форме, исходящей из личного местоимения, не было и тени неприятного эгоцентризма, выпячивания своего я. Наоборот, эта субъективная нота согревала его словесное творчество, придавая убедительному силлогизму или выразительной антитезе характер завоеванного убеждения.

Никогда не избегая открытого поля принципиальной борьбы, - идея против идеи, знамя против знамени, - Зельцер никогда в то же время не упускал случая высмотреть незащищенное место у противника и нанести в это место сверхметкий удар гибким полемическим клинком. Он был прирожденным бойцом и ярко ощущал радость меткого удара.

Защищая ту мысль, что в народнических группах рабочая партия имеет более надежного союзника, чем в либерализме, Зельцер такими словами закончил свою речь: "Тов. Плеханов заявил, правда, сегодня, что он не предпочитает политических блондинок политическим брюнеткам, но, говоря это, тов. Плеханов забыл о том, что сам говорил и чему нас учил, правда, на другой стадии борьбы с большевизмом: "Плох тот социал-демократ, для которого все буржуазные партии окрашены в один цвет". Введение на поле брани этой цитаты было несомненно самым ярким аргументом во всей этой полемике.

Когда один из лидеров меньшевизма (Мартынов), развивая свои соображения о поддержке кадетского требования ответственного министерства, разъяснял, что при этом политические качества самих кадет не имели значения; что меньшевики поступали в сущности, как тот пугачевский казак, который говаривал: "мы и из грязи сделаем себя князя", - тогда Зельцер воскликнул: "Я позволю себе спросить, тов. Мартынов, зачем это понадобилось, - разве вы не могли найти другого, лучшего материала?" Протоколы отмечают здесь: "аплодисменты", а моя память прибавляет: и бурный смех.

Я привел эти справки не для того, разумеется, чтобы заставлять умершего бойца снова сражаться с живыми, - по вопросам, успевшим утратить свою остроту. Я хотел только напомнить, как он это делал. И перечитывая с этой целью его речи, я с новой яркостью почувствовал, как много мы в нем потеряли.

После лондонского съезда, подводившего итоги эпохе высшего революционного подъема, я встречался с Зельцером в две другие эпохи: в 1910 г., во время самой глухой реакции и почти полного политического штиля, и во время бундовской конференции 1912 года, когда можно было уже не только теоретически предсказывать, но и эмпирически констатировать элементы нового оживления.

Зельцер политически окреп под ударами реакции. Молодое лицо его утратило свой юношеский отпечаток, он стал мужем. Мысль его отточилась еще острее, выросло его значение, а сообразно с этим и чувство ответственности. Но боевая непримиримость осталась та же, что и была: чистое золото, без лигатуры. Мы ожидали, что политический трибун получит вскоре доступ в Таврический дворец. Но судьба судила иначе. В то время как неукротимый дух его продолжал бросать вызовы всем силам тьмы и произвола, слабое тело его неожиданно пало, подкошенное ничтожным тифозным микробом.

"Борьба" № 1,
22 февраля 1914 г.